Ирена Мартинкуте-Сметонене

Ирена  Мартинкуте-СметоненеИрена Мартинкуте-Сметонене
Pievieno šai personai bildi!
Dzimšanas datums:

Miršanas datums:

Pirmslaulību (cits) uzvārds:
Irena Martinkute Smetonene
Kategorijas:
Padomju represiju (genocīda) upuris, upuris
Tautība:
 lietuvietis
Kapsēta:
Norādīt kapsētu

В ту мартовскую ночь 1953 года я работала недалеко от ТЭЦ, около каких-то черных высоких труб и льющейся по лоткам докрасна раскаленной лавы. Из режимной бригады меня опять перегнали в простую. Мы выдирали из вечной мерзлоты глыбы земли, копали квадратную яму котлована на десятиметровой глубине. Здесь должны были быть бетонные основания для жилых домов. Шла стройка, Норильск менялся на глазах. Дома на вечной мерзлоте из бетонных блоков росли как грибы. Жилые зоны лагерей перемешивались с широкими улицами европейского образца, с кварталами производственных цехов, с предполагаемыми в будущем скверами. Летом они походили на захламленную тундру, а зимой превращались в горы снега и льда.

Опытные лагерницы научили нас, как надо работать и не переработаться. По дощатому настилу, толкая тяжелую, расхлябанную тачку, я возила куски земли до конца свалки. Возвратившись, снова стояла, ожидая, пока нагрузят, и опять вперед — и так без конца. Работали посменно, без перерывов, днем и ночью. Куда ни глянь, везде серые бушлаты с номерами на спинах — серый муравейник, да и только, и не оставляющая никакой надежды ночь — ночь 10-часовой работы... Мне надоело пререкаться с бригадирами режимок, ругаться с начальниками, потому я и толкала расхлябанную тачку по дощатому настилу, убедив себя, что весной убегу. Я, конечно, знала, что с Таймырского полуострова по болотистой тундре далеко не уйдешь — солдаты с собаками быстро догонят, но надеяться было приятно. Эта надежда как-то скрашивала 25-летний срок.

Утром, как всегда, мы притащились в барак. Мои подруги по несчастью готовились отдыхать, как вдруг кто-то крикнул: «Генералиссимус капут!» Одни схватились за пожелтевшую газету, другие не поверили, а я только сказала: «Так вот, значит, умер, как и все живое, и точка. Какие же теперь будут ставить памятники, которых и без того хватает на высоченных пьедесталах, вырубленных в скалах? Всевышние боги, а не настанет ли время их крушить?»

Что творилось на земле, какие новости в Москве — в нашем Заполярье было неизвестно. Многое позволялось Союзу, победителю, но когда величие доходит до смешного или до великого смеха, дальнейший абсурд невозможен. «Ох, придется им искать козла отпущения, начнут «менять линию» и грызться за трон», — политиковали мы, саркастически поглядывая на наших стражей, а дежурные, растерянные, с покрасневшими глазами, злобно косились на нас. Кто-то из наших мечтал об амнистии, надеясь на свободу, но большинство говорили: «Разве у нас не 58-я статья? Освободят воров, а не нас. Когда это 58-ю амнистировали?!» И это было правдой.

Тревожили странные слухи: откуда-то привезли этап блатных, которые не считаются с режимом, носят ножи за голенищами сапог, пьют и стражу спаивают. «Баб требуют, да и в женскую зону ворваться могут», — пугали одна другую наши женщины. Ясно было одно: режим трещал по всем швам, со смертью тирана появятся другие претенденты на престол, а в этой драке и нам что-нибудь перепадет.

Говорили, что прибыл этап из карагандинских восставших лагерей. При таком черном безнадежье и неизвестности слухи о восстании действовали как бальзам. И действительно, мужская (каторжанская) зона, находившаяся в нескольких километрах, но благодаря чистому майскому воздуху все же видимая, стала казаться странной. Кто-то сообщил, что они уже на работу не выходят, но чего они добиваются и что там происходит? А там что-то делалось, даже пулеметные очереди слышались...

— Солидаризироваться! — сказала я. — Если братья восстали, значит, они знают, что делают!

— Где уж тут восстанешь с нашими беднягами, прошедшими десятилетия мучений, — грустно ответила подруга.

А в это время наши практичные и имеющие кое-какие рубли бежали в лагерный киоск, покупали хлеб и клали его в бараке на нары, приговаривая: «Кто там знает, как оно будет, а с хлебом не пропадешь».

«Странное настроение, но правильный шаг был сделан», — шутили мы, новички, прибывшие последним этапом в 1952 году. Нас все еще называли новичками, хотя мы уже выдержали длинную зиму ужасного норильского рабства. В своей среде мы были едины, а после режимной бригады БУРа стали одной семьей. Мы шутили, хотя хлеба купить у нас не было на что, но мы заметили, что примерные работяги лага стали с нами здороваться и спрашивать, что мы собираемся делать. Не обращались к начальникам, стражам или операм, а к нам! Неужели считали нас активом? Я удивлялась: как стихийно рождается организация, когда людей объединяет несчастье, как созревает дух. Примерные (выполняющие и перевыполняющие нормы), выкупившие из киоска весь хлеб, первыми подготовились к восстанию. Некоторые забеспокоились: действительно, что будем делать? Что будет? «Конечно, восстанем», — твердила я везде и всюду.

Взревела сирена, и над мужской зоной каторжан взвился большой черный флаг, в другой стороне 5-я зона, а по направлению в сторону города и 4-я зона тоже подняли флаги. Над всеми лагерями развевались черные флаги, с идущей наискось от угла до угла красной полосой.

— Что это значит? — спрашивали некоторые. Активистки, не растерявшись, хотя связь с братскими зонами отсутствовала, отвечали:

— Красная полоса — это борьба, кровь за свободу! Свобода или смерть!

— Это наш лозунг!

— Прочь лагеря, пора домой!

— Поддержим братьев!

— Сталин умер — да здравствует свобода!

— Я на работу не пойду!

— И я!

— И я!.. Зачем эти номера на спинах, шапках, рубашках и штанах?

Кто-то кому-то уже сдирает заплату с номером, поздравляет, целует, кричит: «Ура!» И летят черные птицы рабства через колючую проволоку, зацепившись за колючки, развеваются на ней, а некоторые, пролетев дальше, рассыпаются по улицам Норильска. Тысячи заплаток неволи и позора! Топчем их ногами! Кто-то плачет, кто-то смеется... Есть и сомневающиеся, которые лезут в самые темные углы бараков, ничего не желая знать.

В зону загоняют все новые и новые бригады, возвращающиеся с работы. Это ошибка: надо было рассеивать, а не вести в зону. Власти, видимо, испугались и растерялись. Мы встречаем каждую бригаду, и их номерные знаки тоже летят к чертям!

Уж кто-кто, а я никогда не испытывала более радостных минут. Я поняла, что стоит жить. Не жалко своей молодой головы, приговоренной к 25 годам, ничего не жалко... Так думала и Лида Карловна Дауге, старушка-языковед, 10 лет отбывшая в лагере и почти закончившая срок. И она осталась в восставшей зоне.

В самом центре зоны поднялся и наш черный флаг. Лагерного начальства не видно. Говорили, что власти Норильска удрали на Большую землю — кто с хитрым рапортом, кто с инфарктом. Замерли шахты, стройки, краны, заводы и фабрики Норильска. Не знали мы, что не только в Норильске, но и в Москве в это время хотелось поотрубать «правые руки» Сталина — расстрелять руководителей госбезопасности берий и абакумовых. В стране творилось такое, чего никогда не было и не скоро будет (воспоминания писались в 1972 году и позже. — А.Б.). Только в Норильске, по нашим грубым, тюремным подсчетам, восстало 39 000 рабочего люда.

Подруги по несчастью Гене Костирене, Ванда Бружайте, 
Алдона Армонайте. Норильск, август 1954 г. (см.фото)

Наша зона отдыхала. Женщины мылись, причесывались, завивали волосы, наряжались. Вытащив из мешочка какую-нибудь чистую тряпку, шили. Стояли белые, северные ночи. Возродились песни. В одном конце пели голосистые украинки: «Реве та стогне Днiпр широкий», а на другом — раздавалось: «Ах ты, ноченька, ночка темная»... Еще не смолкла литовская песня, а уже слышится латышская: «Вей, ветерок, неси челнок», и еще где-то эстонская.

Флаг над нашими головами черный, а кровавая полоса режет его наискось. С вышек над лагерным забором торчат дула пулеметов, со стороны тундры залегли солдаты.

Начинает орать рупор: «Сознательные работающие! Не поддавайтесь агитации провокаторов! Выйдите из зоны! Идите работать! Простаивают важные объекты, и каждый день приносит стране огромные убытки! (Мы отвечаем громким «Ха! Ха! Ха!»). Это саботаж! Вы за все ответите! Расправа будет жестокой! Сознательные женщины, выйдите, дадим свободу!»

— Сколько можно выть и наши нервы трепать? — подпрыгнув под потолок барака, Пазя Павлюк вырывает радиопроводку со всеми потрохами. Мы проходим по всем баракам и «затыкаем глотки» крикунам.

Контингент нашего лагеря — это женщины, осужденные на 10 лет, большинство из которых отсидели по 8-9 лет. Они были примерными, работящими, тихими, готовыми отбыть оставшиеся годы каторги. Теперь они стали бояться этого восстания, которое может закончиться неизвестно как. Пафос первых дней и радость уничтожения номеров стали блекнуть. Впереди была неизвестность. Они видели, как отказывающихся работать травили собаками или насмерть забивали палками бригадиры. Теперь женщин сковывал страх, а им нужно было доказать, что они здесь ни при чем, что есть организаторы, которые призывают их не подчиняться властям. Нужны были и «дипломаты-юристы», которые могли бы предвидеть последствия, предъявить властям требования, договориться с начальством, а самое главное — за все ответить своей головой.

А кто мог взяться за это, если не мы, осужденные на 25 лет, новички, испытывающие жестокость режимки? Ну, еще и такие, как Дауге, Леся Зеленская или Ольга Зозюк, хотя и заканчивающие срок, но их сердца и глаза горели огнем самопожертвования. Это объединяло нас, новичков и старожилов. Мы, кружок «дипломатов-юристов-агитаторов-провокаторов», решили собраться в 14-м бараке. Украину, насколько я помню, представляли Леся Зеленская, Мария Гунько, Анна Мазепа, Юля Вовк, Мария Нич, Оля Зозюк, Косте Посполита, Белоруссию — Юля Сафранович, понятливая и хорошо знающая власти лага, ибо долгое время была бригадиром, а теперь (странно!) отдавшая всю душу восстанию, Эстонию — Аста Тофри, самая худая и самая высокая, выделяющаяся среди нас не только ростом, но и высоким лбом, вечно цитирующая Анну Ахматову и Северянина, Латвию представляла вышеупомянутая Дауге, а Литву — я, Ирена Мартинкуте, в то время почему-то прозванная Яникой (из какого-то фильма). Кто-то пустил слух, что меня взяли с юридического факультета, поэтому я разбираюсь в правах и законах. Я объясняла, что это неправда, что я арестована в гимназии и взята из 10-го класса, но старшие и более опытные ответили: «Ну и что, что ты не была студенткой юридического, сегодня ты должна ею быть. Если у тебя хватает смелости, ты можешь представлять Литву». Правду сказать, здесь все были такие «юристки» — бывшие ученицы, медсестры, учительницы и совсем простые женщины, а с высшим образованием была только Дауге.
В 14-м бараке мы долго и горячо спорили. Решили продолжать восстание до безразлично какого конца, делать все, чтобы основная наша масса не боялась продолжать восстание, не поддаваться уговорам и агитации бригадиров, не выходить на работу и не слушать шатающихся в зоне оперов, ни их дежурных угроз, ни слухов. Мы решили потребовать комиссию из Москвы. Написали множество требований к нашим властям. Изо всех требований самым важным было пересмотреть дела и отпустить домой, потому что любовь к Родине не преступление, а честь; остальные требования бытовые: облегчение лагерного режима, улучшение условий быта и работы. Также было указано, что прежде всего надо освободить больных и инвалидов. Местных начальников мы обвиняли в жестокости, воровстве, аморальности и т.д. Позже выяснилось, что требования мужских лагерей и наши были очень схожи, хотя связи между нами не было.

В зоне решили объявить голодовку. Говорили, что так делают во всем мире, что голодом, особенно когда умирает 4000 человек, быстрее достучимся до московских богов. Помню, что только Аста Тофри и я воспротивились этому. Мы говорили, что лагерная власть разложилась, законы и человечность везде нарушаются и игнорируются и никто не обратит внимания на голодовку. Голод сломит волю людей. «Не знаем, долго ли еще будут давать нам жратву, радуйтесь, что ее еще привозят», — говорили мы с Астой. «Нет, — сказали нам, — женщины, не берущие еды и не выходящие на работу будут знать, что не совершают преступления и не саботируют. Не работают — не едят. Голодающий имеет право лежать — так женщины не будут бояться бастовать». Пришлось согласиться. И хотя мы больше доверяли бунтарскому духу своих сестер, украинки, по-видимому, лучше знали своих соотечественниц. Нас в лагере было две-три сотни, а их тысячи, то есть большинство.

Позже мы оказались правы. Ошибки были и еще. Например, мы разрешили свободно шляться по зоне операм и дежурным, а они шпионили, лгали, ссорили наших. Надо было бы не пускать их в зону, но актив говорил, что, мол, они приносят нам вести из Норильска, и поэтому мы имеем хоть какую-то информацию. Из зоны надо было выгнать всех бывших бригадиров и любовниц начальников в первый же день. Позже мы опомнились и решили выпустить из зоны всех желающих. Посоветовали уйти инвалидкам, мамам, беременным и тем, у кого заканчивался срок. Их было немного, а для забастовки это не имело значения. В конце концов бастовать или уйти из зоны — тут уж каждая может поступить так, как ей подскажет совесть. Нам надо постараться объяснить людям, что восстание вовсе не является таким уж безнадежным и его цель — свобода и независимость. А если сомневающиеся и боязливые выйдут, то будет чище зона, а мы будем тверже.

Мы объявили все решения и голодовку. Желающих оставить нас и выйти из зоны было немного. Ушли и стали «дачницами» (так их иронично назвали наши женщины) те, которые всегда занимали в зоне теплые местечки, были любимицами власти и подлизами.

Начало голодовки успокоило женщин, боязливые даже обрадовались тому, что теперь их не обвинят в саботаже. Снова все устроились на нарах, вновь стали вышивать свои наволочки, покрывала, салфеточки — словом, стали готовиться к жизни и свободе. В столовую стали доставлять вкусно пахнущие, жаренные в жиру пончики, лучше готовить, но все это нами списывалось и выбрасывалось в выкопанную недалеко от столовой яму. Никто в сторону столовой ни на второй, ни на третий день не смотрел. Бегающие по зоне оперы и дежурные изображали из себя озабоченных доброжелателей, но не думаю, что они о наших требованиях информировали кого-нибудь из вышестоящих. Ослабевающая от голода восставшая зона им была не такой опасной, а наши работающие вышивальщицы на четвертый-пятый день слегли. Мне было страшно: они стонали, падали в обморок, бредили. А из Москвы ни слуху ни духу, никого и ничего. Я и сама едва передвигалась, но какая-то внутренняя сила, какой-то гнев поддерживали и придавали сил.

Барачную уборщицу, тетю Марусю, я попросила вытащить из тайника припрятанное еще осенью на случай побега сало (около 4 кг), порезала его маленькими кусочками и разделила между двух сотен жительниц нашего барака. Увы, чуда Христа не повторишь...

На шестой день голодовки дежурные по бараку стали тайком с ведрами каши пробираться к яме и по ложке давать голодающим: с нар они уже не поднимались. Нашлись несогласные с голодовкой: они стали ходить в столовую и защитниц идеи голодовки сталкивать с крыльца.

На седьмой день, собравшись в штабе, мы решили, что с этой комедией пора заканчивать: примерных работяг голодом от страха перед саботажем не спасем и ничего хорошего не добьемся.

Бригадиры собрали свои бригады, повели их в столовую, а затем на работу. На основной лагерной улице строились колонны. Ослабленные, сломленные духовно, злые, медленно двигались они к центральной вахте.

Мы спрятали под бушлатом дневную норму хлеба и, сцепившись локтями по пяти в ряд, качаясь, пошли на работу. Ворота открыты, солдаты нетерпеливо стучат ногами, бригадиры с белыми повязками на рукавах прыгают около своей рабочей силы.

А над всем Норильском беспокойно полощутся черные флаги, но спины уже без номеров, и только прямоугольники чернеют на их месте. «Только этого и добились?» Стою на краю улицы, наблюдаю за толпой и тихо спрашиваю себя: «И только-то?!» Вижу, что бригады уменьшились. Не все примерные работяги идут на работу. Кто-то и в самом деле не смог подняться, а кто-то и не захотел.

— Ну-ка, девушки, покажем, так ли запросто можно с нами разделаться, — сказал кто-то из комитета забастовки.

И кто палку схватил, кто горсть пепла, кто кусок кабеля в руки — и к воротам! Здесь я была приятно удивлена: среди нескольких десятков «вооруженных» бойцов увидела и внушительный отряд своих соотечественниц, которые до сих пор, увы, не все были активными. Быстро мы заняли места у ворот между руководством и надвигающейся массой. Здесь были Стасе Ланкутите, Веруте, Филюте Каралюте, Стасе Сауленайте, Лева Юкелите, Прима Монкевичюте, Дануте Бауките и Веруте Мисюнайте — словом, большинство наших, из нового этапа еще со времен Клайпедской тюрьмы.

Мы кричали истерическими голосами:

— Мы не позволим этим женщинам выйти!

— Вы что, не видите, как они истощены? В больницу их надо класть, а не на работу гнать!

— Будем бастовать до тех пор, пока не дождемся комиссии из Москвы!

— Мы принуждаем их бастовать, и они должны нас слушать!

Мы, должно быть, выглядели ужасно, и поэтому начальники отступили. К черту этику! После семидневной голодовки своего голоса не слышишь, а в глазах рябит, в ушах звенит, голова идет кругом... Мы окружили каждую шинель в звездных погонах. Наши высказывания слушали сестры с пайками хлеба под мышкой. Шинели в погонах думали, что нас, несколько десятков, сметет превращенная в животных толпа, идущее к воротам стадо. Но толпа остановилась, замерла и... ждала.

— Или расстреляйте нас, или допустите в лагерь комиссию! Нас ждут семьи. Мы уже построили вам в тундре Норильск! Пусть его заканчивает комсомол, который, как вы врали, строил Норильск! Хватит обмана! Требуем человеческих условий! Свободы!

Маленькая украинка Нюся Скоревич рвет на груди блузку и кричит, обливаясь слезами, показывает рубцы, оставшиеся после перенесенных пыток в камере следствия. Стоит перед начальниками лага, обнажив грудь и кричит:

— Звери вы, звери!

Начальники растерянными взглядами ищут бригадиров, а те уже не так энергично бегают, подталкивая свою рабочую силу идти вперед. Колонны еще немы, но вид их ужасен. По одной или по нескольку женщин присоединяются к нам. Широкие ворота, постепенно сужаясь, закрываются. Замполит, не выдержав, набрасывается на Стасе Ланкутите. Эта крепко сложенная дочь Жемайтии выделялась из группы, хотя и стояла в стороне. Полковник толкнул ее к воротам, но она так вцепилась в его ремень, что тот лопнул. Начальник и узница борются в канаве на центральной улице зоны, а серые бушлаты хихикают, напирая стеной на канаву.

«А что там краснеет?» Это голова Асты Тофри, высоко поднятая, в красной повязке (из-под нее торчат не до конца закрученные на бумажки волосы). Гордо и медленно идет она, потому что знает, что сказать. Аста, гордая, интеллигентная, по-русски говорит без акцента (странно, ведь эстонцам это трудно). А ведь очень смешно: видно, как причесывалась, как приводила себя в порядок, так и пришла сюда. Бастовала без паники и страха, в нужный момент была с активом, очень помогала своей беззаботностью и артистизмом. И теперь, всунув в кирзовые полуботинки длинные тонкие ноги, запахнувшись в широкий без пуговиц бушлат, из-под которого выглядывали полученные из дому брюки, скрестив на груди руки, гордо идет сквозь толпу, которая освобождает ей путь, идет к воротам, прямо к группе власть имущих.

«Почему она не надела длинного нарядного платья? Не успела? Шучу». Губы ярко накрашены, брови выщипаны, только ресницы не до конца покрашены. Смешно, но никто не смеется. Аста стоит перед власть имущими и голосом диктора бросает как бы невзначай:

— Эй вы, пигмеи! Трясетесь в своей лжи и обмане, но комиссию представите как миленькие! — Она оборачивается к женщинам (вижу, волнуется), и ее голос звучит сильно, гордо, красиво: — Женщины, мы выиграем, мы правы! Покуда власть не пересмотрит наших глупых дел — за зону ни ногой! Марш по баракам! И еду пусть нам дают получше!

— Ура! — взревели все бригады и пустились по баракам.

Аста еще раз обратилась к руководству лагеря:

— Вы ошиблись — бастуют люди, а не провокаторы. Они за нас и с нами!

Начальники, будь их воля, с удовольствием посадили бы нас и Асту на колья забора, но, увы, нас много и у нас палки. Видно, еще не было приказа стрелять в нас, как это было в мужской зоне.

После седьмого дня голодовки и пробы выйти на работу забастовка в женской зоне вошла в норму, как и в других лагерях Норильска.

Мы стали ждать комиссию из Москвы. Еду мы требовали по полной норме, но нам не стали давать жирную кашу, не привозили больше пончиков. Страха перед обвинением в саботаже не было. «Куда он пропал? Бунтарский дух одолел рабские душонки?» — спрашивала я об этом украинок. Они улыбались и отвечали, что недостаточно хорошо знали душу своего народа. Голодовка была без надобности.

Было светло днем и ночью. Изголодавшиеся женщины стали приходить в себя, пищу готовили более или менее нормально, настроение улучшилось. Вновь зазвучали песни.

Доходило и до смешных эпизодов. Стоим как-то мы у инвалидского барака большой группой, стоим и советуемся. Прибегает оперуполномоченный Полюшкин (известный среди русских узниц бабник). Принес с собой несколько пар наручников. Вслед за ним пришли несколько дежурных, воинственно встав посреди нас. Полюшкин, показывая на меня, петушиным голоском прокукарекал: «Вот эту взять!» Мы остолбенели. Нас много, от голода все злые. Почти испугалась, чтобы из него мои подруги не сделали бифштекс. Тут мимо проходит Филюте Каралюте с пустым ведром. Мы понять не успели, что произошло. Смотрим: Полюшкин уже сидит под ведром, а мы катаемся со смеху. Освободившись, опер собирает наручники и, бормоча: «Этот номер вам не пройдет!» — бежит трусцой в направлении своего штаба. Мы свистим ему вслед. Филюте спасла меня от наручников. До сих пор, вспоминая это, смеюсь. А может, как раз за этот номер после подавления восстания и попала она в наш «болотный» из 40 человек отряд, а потом и в тюрьму. Как бы там ни было, сейчас она живет в Вильнюсе, жива и здорова.

Наконец мы решили из штабного барака выкурить всех сук. Штаб — это дом с высоким крыльцом и белыми окошками. Там, в этом доме, было место пребывания «кума» нашего лага, оперуполномоченного Красюка, и других начальников. Там же собирались наши «красавицы» и «сливки» («интеллигентки», бывшие любовницы иностранцев, невесты, машинистки дипломатов). Видели, как из кабинетов оперов и замполита (часто через приоткрытые занавесочки) выглядывали их пылающие лица. Мы поняли, что там творилось. Узнали мы и о том, что «милашки» составляют списки самых активных членов комитета восстания. Если замечали кого-нибудь из нас проходящими мимо, то запоминали фамилию и тут же вносили в черный список как активистку, националистку.

Мы и оглянуться не успели, а уже наша многотысячная толпа окружила штаб. Первым на крыльцо выскочил Полюшкин. И хотя этот петух уже побывал под ведром, но теперь, после хорошего стакана спирта, задрав голову, закукарекал:

— Что вам надо?

— Пусть выйдет самый трезвый и самый старший из вас, — потребовали мы.

Показался другой, незнакомый нам, а Полюшкин, обидевшись, нашарил в штанах наган и закричал:

— Конца нет их нахальству, всех перестрелять!

— Ха! Ха! Ха! — хохочут все четыре тысячи. Незнакомец вталкивает Полюшкина в штаб и захлопывает дверь.

— Спокойно! Хватит! — крикнула Леся Зеленская громко и твердо. — Пистолетами нас не испугаешь, а этот ваш штаб по досочкам разнесем, если сей же час со всеми своими «милашками» не уберетесь из зоны. Может, завтра гарнизон сотрет наш лагерь с лица земли, а вам рисковать не стоит. Такой «патриотической» жертвы от вашего гнездышка неприемлем. А теперь без долгих разговоров по этому живому коридору все на выход. Прошу!

Я удивлялась спокойной речи Леси, хотя ее голос изредка дрожал. Удивлялась серьезности и спокойствию нашей толпы. В течение минуты от штаба вплоть до ворот выстроился коридор из людей. «Красавицы» и штабники вышли. Некоторые из наших, не выдержав, плевали на них, кто-то проводил нецензурными словами — другие призывали к порядку. Полное презрения молчание действует больнее, хотя неудивительно, что некоторые не выдерживали. Кто-то крикнул:

— Девушки, смотрите, вот вся их банда на той стороне. Вылезли через окно и удирают в сторону бани.

И действительно, какой-то офицер впереди, а за ним шесть «красавиц»-стукачек бегут и лезут в дыру в колючей проволоке. Спешат так, что застревают, путаются в проволоке их толстые задницы. Хохочет не только наша тысячная толпа, смех несется и со сторожевых вышек. Солдаты не стреляют, как должны это делать, а пропускают удирающих из зоны. А тут еще и мундир путается в проволоке, потому солдаты и не стреляют, а только смеются.

Стоял теплый июнь. Солнце, едва коснувшись края горизонта, поднималось вновь, словно желая нас обогреть авансом, потому что позже наступила полярная ночь — ночь одиночек и БУРов. Шли дни, недели. В видимых нами мужских зонах развевались флаги. Должна была показаться требуемая комиссия. Прошел слух, что мужчины ее уже дождались.

В один из дней объявили, что комиссия уже и в нашем лагере. Среди зоны, перед столовой, мы поставили стол, накрыли красным полотном: мол, не какой-то американской комиссии ждем, а своей, московской. Предъявили требования своим начальникам. Читая их, они хмурились, ибо большая часть жалоб была в их адрес. Наконец показалась и сама комиссия. Толпа окружила стол, но комиссия потребовала, чтобы к столу подошли только представители, а толпа отошла. Ну что ж, отошли, а за столом перед комиссией сели Леся Зеленская, Аста Тофри, кажется, Дауге или еще кто-то. Сели, зная, что после восстания вся ответственность падет на них.

Комиссия согласилась со всеми требованиями. Жалобы выслушала. Пообещала со временем навести порядок во всем: улучшить бытовые условия, не гнать женщин на тяжелые, каторжные работы, лечить больных, не морить голодом, ликвидировать одиночные камеры БУРа, не мучить в режимках, работать только восемь часов... А самое главное — сразу же взяться за пересмотр дел и освободить больных, инвалидов, малолеток, стариков. «Все будет, все сделаем, только выходите на работу», — просили и обещали они.

На другой день, хотя и без настроения, словно муху съев, бригады пошли на работу. На следующий день опомнились: ни 4-я, ни 5-я (каторжанские) зоны на работу не вышли, продолжали бастовать. «Была ли эта комиссия настоящей? Может быть, перед нами разыграл комедию местный прокурор Норильска? Разве для этого мы рисковали жизнью? Почему не начинают пересмотр дел?» — засыпали нас вопросами друзья по несчастью, которых мы палками гнали от ворот. А мы, комитет, ничего не можем им ответить. Ответ один — вновь закрыться в зоне и продолжать забастовку до тех пор, пока не начнут освобождать или уничтожать. Все в один голос кричали: «Свобода или смерть!» Я просто не могла узнать женщин: ведь совсем недавно они боялись, чтобы «не пришили» саботаж. Весь лагерь притих, съежился.

Я опять стала наслаждаться книгами Достоевского, Белинского. На фоне восстания свободный, гордый тон Герцена выбивал из колеи. Я могла без конца скандировать: «Свобода или смерть!» Мы все яснее понимали, что без шума и жертв ничего не добьемся.

Власть опасалась лезть в зону. Полюшкин после позорного изгнания из зоны не показывался в ней. Более человечные дежурные бродили по зоне, другие бежали трусцой к воротам. Женщины распускаемым ими слухам уже не верили, а только грустно улыбались, когда фантазировали о больших и хороших переменах. Ничего конкретного и интересного, что произошло в стране, в Москве, никто из нас не знал, ибо газет не было. Связи с мужской зоной у нас тоже не было. Мы видели только их знамена. Молчала и трансляционная сеть. Власть к чему-то готовилась. Штурм восставших начался с мужских лагерей. Однажды ночью мы услышали выстрелы, шум, крики и стоны. В тундре видели группы узников. Их сортировали всю ночь. Флаги в 4-й и 5-й зонах упали. Мы чувствовали, что власть действовала уверенно по плану. Мы ждали своей очереди. Каждый день мы с гордостью взирали на свои флаги — они остались в Норильске в одиночестве.

Однажды вечером со стороны улицы мы услышали странный стук. Там был высокий забор из досок. Я поднялась на крышу близлежащего барака — и на меня обрушился град камней: за забором были солдаты. С раненой ногой и пробитой головой я спустилась с крыши. За забором играла гармошка, можно было подумать, что солдаты только веселятся и ничего серьезного не происходит. Но вскоре мы услышали визг пилы. Мы поняли, что пилят столбы забора. Со стороны тундры зону окружили солдаты с пулеметами. Женщины стали собираться около тех бараков, над которыми развевались черные флаги. Все 4000. В бараках остались больные и старики. Мы взялись за руки. Взревел рупор над воротами: «Агитаторы и провокаторы (называли по именам: Тофри, Дауге, Мартинкуте, Зеленская), выводите людей из зоны. Честные работницы, соберитесь у ворот и выходите из зоны. Так вы избежите жертв!» Мы говорили:

— Идите, милые, кто хочет и боится, потому что здесь остаются решившиеся на все. Простимся, и идите.

Желающих не нашлось. Выигрывает всегда тот, кто со всеми. Ни украинские бандеровки, ни литовские «фашистки-националистки», ни латвийские ульманистки, ни эстонки с какими-то пристегнутыми советской властью этикетками не вышли и не пали в объятия лагерных «отцов». Крепче соединили руки, сдвинули плечи, подставили грудь пулеметам. Оделись потеплее во все, что у нас было, обулись в полуботинки лагерные и ждали своей судьбы. Враг тоже ждал, не стрелял. Начал лить дождь. Мы скандировали:

— Сво-бо-да или смерть! Стре-ляй-те!

Одни из нас устали и охрипли, другие кричали. И так продолжалось час, другой и третий. Крыши домов свободного Норильска облепили люди, наблюдали, что происходит в нашей зоне, а мы кричали. Под утро среди нас упали в обморок несколько десятков женщин.

Вдруг рухнул забор, и в зону, вереща сиренами, ворвались пожарные машины с облепившими их солдатами, которые были вооружены ломами и топориками. Они быстро развернули шланги, прицелились — и в нас полетели струи воды с песком. Было трудно удержаться. Мы тащили из бараков матрасы и, закрываясь ими, стояли. Солдаты били топориками куда попало: по рукам, плечам, груди. Мы еще держались и кричали:

— Стре-ляй-те! Сво-бо-да! Смерть!

Смешались стоны и проклятия.

— Лечь! Лежачих не бьют! — скомандовал кто-то.

— Пусть убьют всех до одной, но из зоны не уйдем! — кричали мы.

Упала и я. Почувствовала, что меня кто-то тащит. Это был молодой солдатик, по указанию начальника тащивший меня как агитатора и провокатора. Хотели судить меня живой. Заломив мне руку, солдат тащил меня из зоны к воротам. Я видела, как участницы восстания были разбиты на группы, их избивали и гнали в тундру. Протащив несколько метров, солдат бросил меня и прошипел:

— Вставай и беги из зоны!

— Не могу и из зоны не уйду! — ответила я, ибо поклялась, что своими ногами из зоны не уйду.

Я продолжала лежать. Тогда он, избив меня, вытащил за запретную зону и бросил у колонны, которую выстраивали по пятеркам. Встала и я. Увидела окровавленные лица, порубленные руки, кто-то тянул разрубленную ногу и полз по мокрой траве.

Дождь прекратился. В тундре поставили покрытые красным сукном столики. За ними величественно стояла лагерная власть, позади ухмылялись «дачницы», бригадиры, изгнанные во время восстания из зоны «красавицы» (Загарская, Кузнецова, Кульнева, Решетникова и др.). Около столиков стояли дежурные с железными прутами арматуры и сплетенными из проводов плетками. Нас, построенных пятерками, медленно гнали перед этими столиками, останавливали и просверливали взглядами. По подсказке «дачниц» или «красавиц» начальники приказывали: «Направо!», «Налево!», «В болото!». Направо гнали тех, чья вина была минимальной, то есть пассивных, поддавшихся агитации, налево — более активных, а в болото — нас, самых активных, внесенных в черный список. В левой стороне собралось несколько сотен. Позже из них создали режимную бригаду и поместили в 7-й зоне, где раньше содержали уголовниц. «Правых» отвели в 6-ю зону, куда вернулись и все небастовавшие «дачницы». Они вновь стали бригадирами, распределителями работ, барынями зоны.

Нас уложили в болото в тундре и запретили малейшее движение. Со всех сторон нас окружили солдаты с ружьями и били нас. Когда солдаты оставили в покое, то на нас напала мошкара. После каждого укуса брызгала кровь, а на лице оставалась рана. В этом болоте нас было 40 человек. Сколько времени в нем держали — не помню. Руки и ноги одеревенели. На пинки солдат никто уже не обращал внимания.

Наконец закончился кошмарный пир — нас подняли и погнали в БУР 6-й зоны. Загнали в одну камеру и набили как сельдей в бочку. Тогда же прибежала злая, с синяком под глазом надзирательница Валька. Вызвала украинку Мазепу и увела ее в отдельную камеру. Там ее били и пинали столько, сколько хотели. Кто-то запустил в Вальку кирпичом, когда она гнала восставших из зоны, но, почему она мстила именно этой узнице, неизвестно. Мазепа пролежала потом несколько дней, потому что была не в состоянии подняться. Мы утешали ее как могли, к синякам прикладывали мокрые носовые платки. Через несколько дней мы стали звать опера по фамилии Фрид (полковник). Несколько человек он вывел в 7-й лагерь, в зону строгого режима, а кого-то вывез в другое место, возможно в тюрьму. В БУРе нас осталось 10 человек. Насколько помню, это были Леся Зеленская, Аста Тофри, Юля Сафранович, Мария Нич, Дауге, Мазепа, Ольга Зозюк, Мария Гунько, Косте Посполита. Через месяц их тоже увезли, как я позже узнала, во Владимирскую тюрьму. Меня и Ольгу Зозюк оставили в БУРе.

Через полгода Ольгу Зозюк поместили в стационар с открытой формой туберкулеза. А мне после постоянных требований было зачитано постановление прокурора Норильска, приговорившего меня к году тюрьмы. Через год меня выпустили в зону, но спустя несколько дней опять поместили в тюрьму якобы за намерение вновь организовать восстание, а точнее, за отказ подписать какие-то документы, которые опер Лашенков время от времени просовывал мне под дверь камеры. Я от подписи отказалась, и он, злобно хлопнув дверью, бросил: «Ну и сгниешь здесь!»

Так закончилось восстание в нашей 6-й зоне. Говорили, что среди нас жертв не было. Может быть, и так, в нас ведь не стреляли, только топориками рубили. Моей близкой подруге Приме Монкевичюте поранили голову и прорубили плечо. И таких было много!..

О положительных сторонах восстания свидетельствуют следующие факты: был облегчен режим, рабочий день продолжался только 8 часов, исчезли номера с нашей одежды. А главное — не прошло и года, как из четырех тысяч заключенных в лагере осталось всего несколько сотен. И странное дело, что из лагеря быстрее всего отпускали тех, кто был самым активным. Может быть, потому, что режимницы могли решительно требовать того, что им положено, а подлизы еще долго были нужны начальству как помощницы. Самых активных в тюрьме продержали год, признав частично виновными, но обвинили и начальников за антигуманность. Больше всего пострадали те, которые содержались в БУРе: они были оставлены во власти жестокого лагерного начальства. Местный прокурор в зависимости от настроения лагерных божков давал санкции, когда им было нужно.

Но выжили и мы. Восстание, каким бы оно ни было, я приветствую. Это было пробуждение человека от духовной летаргии, и происходило оно на моих глазах.

г.Вильнюс, 
1972-2004 гг.

http://www.memorial.krsk.ru

Nav pesaistītu vietu

    loading...

        Nav saiknes

        Birkas